Рецепция темы смерти в поэзии Олега Чухонцева 1990-х-2000-х годов
Автор: Рябцева Наталья Евгеньевна
Рубрика: 2. История литературы
Опубликовано в
II международная научная конференция «Современная филология» (Уфа, январь 2013)
Статья просмотрена: 385 раз
Библиографическое описание:
Рябцева, Н. Е. Рецепция темы смерти в поэзии Олега Чухонцева 1990-х-2000-х годов / Н. Е. Рябцева. — Текст : непосредственный // Современная филология : материалы II Междунар. науч. конф. (г. Уфа, январь 2013 г.). — Уфа : Лето, 2013. — С. 26-28. — URL: https://moluch.ru/conf/phil/archive/78/2884/ (дата обращения: 16.11.2024).
Поэзия Олега Чухонцева – одно из ярких и самобытных явлений в современной русской поэзии. Природа художественного мировоззрения поэта философична и метафизична в своих основах. Особенно очевидно усиление онтологической проблематики проявилось в зрелой поэтике автора. Лирический герой поэзии Чухонцева 1990-х-2000-х годов – это современный человек, пребывающий в мучительном поиске ответов на «проклятые вопросы» бытия; человек, который, оказавшись в трагическом «просвете бытия» - «у бездны мрачной на краю», пытается нащупать спасительный путь из экзистенциального хаоса и пустоты к свету и гармонии.
Тема смерти – одна из сквозных тем зрелой поэзии Чухонцева. Феномен Танатоса осмыслен поэтом в религиозно-философском ключе, о чем свидетельствуют не только его зрелые стихи, но и немногочисленные интервью с автором. Сам поэт, размышляя о современном состоянии духовного упадка, писал, что «надо прожить умирание, то есть надо пройти путем Лазаря» [5, с.75]. Стихи поэта 1990-х-2000-х годов можно условно объединить общим лирическим сюжетом пути – как поиска Истины во мраке Смерти. Очевидная религиозная доминанта зрелых стихов поэта вписана в историко-культурную парадигму, что оказывается созвучно философско-художественному осмыслению феномена русского Танатоса в целом, особенно в его модернистском варианте акмеизма. Не случайно наиболее сильное влияние на поэтику позднего Чухонцева оказала поэтическая метафизика О. Мандельштама, в частности, тот комплекс взглядов, который связан с «культурологией Смерти и метафизикой Танатоса, встретившихся на почве эллинских симпатий русской мысли» [1, с.113]. Восприятие идеи смерти у зрелого Чухонцева отмечено чувством трагического стоицизма: лирический герой поэта пребывает в состоянии экзистенциального пограничья, осознавая себя в зияющей пустоте хаоса, но не отворачивает свой взгляд от бездны, а чутко вглядывается «во тьму малевическую из мрака»:
и долго в темноту гляжу
зрачком по воздуху вожу
не знаю где не знаю кто я
и откуда
здесь или там не знаю сам
один и тот же снится сон
и просыпаюсь я на свет
а света нет. [6]
Примечательно, что экзистенциальное пограничье не оборачивается для героя зрелого Чухонцева ситуацией трагического развоплощения сознания, двойничества, порождающего болезненно-мучительную рефлексию, как это можно было наблюдать в его поэзии 1970-х годов. Тема смерти в стихах тех лет несла иную смысловую нагрузку: это смерть как окончательный рубеж, как финальная точка в конце пути, за которой – пустота и бездна мрака. Итогом пути становится «развоплощение» Я как путь обретения экзистенциальной свободы («Развоплощенность – это путь свободы»). В стихах 1990-х-2000-х годов, напротив, происходит «развоплощение» пространства, которое подвергается диффузии или абсолютному уничтожению, но лирический субъект сохраняет цельность Я, единство сознания, которое обеспечивается прежде всего причастностью его «голоса» к «голосам» культуры. Именно это позволяет поэту наметить спасительный путь к преодолению хаоса и смерти. «Танатос является феноменом, который можно определить в качестве необходимого элемента самой сердцевины онтологии культуры [1, с.95]. Осознание смерти – пограничья бытия – побуждает героя Чухонцева актуализировать механизмы культурной памяти, приобщаясь к пространству Культуры и Логоса.
Для поэтической метафизики зрелого Чухонцева принципиально значима метафора ПУТИ как духовного поиска, который неизбывен и вечен в своей высшей сути. Недаром с таким очевидным постоянством в стихах этого периода появляются пространственные образы-мифологемы: «трамвая», «поезда», «корабля». Эти образы, ориентированные одновременно как на древнейшие культурные архетипы, так и на широкое поле литературных ассоциаций, могут быть осмыслены как пространственные медиаторы между пространством небытия и смерти и пространством света и жизни. Путь лирического героя из пространства небытия к пространству Жизни – сквозной мотив зрелой поэзии автора. Кульминацией художественных поисков поэта становится книга стихов 2003 года «Фифиа». Лирический сюжет книги может быть прочитан как путешествие поэта (культурного героя, находящегося на грани двух миров) к некоему сакральному Центру мифопоэтического космоса, символизированного в топосе Дома-Храма. «Тёмное», «незнаемое» пространство современности приближено к «инфернальным пределам», погружено во мрак и тьму. Чухонцев рисует своего рода антимир – пустой, безлюдный, бессловесный. Сама природа в нем лишена цельности – дисгармонична, что крайне нехарактерно для поэзии Чухонцева. В стихотворении «Стоит село…» картина всеобщего умирания представлена с помощью образов и мотивов, имеющих широкий спектр литературно-мифологических значений, многие из которых связаны со славянской мифологией: «черная корова», «петух», трава полынь, Див и Дева-Обида, звезда, спящая в колодце, - все эти образы обретают в контексте стихотворения и книги в целом эсхатологические коннотации. Характерен образ безлюдного дома: «Стоит дом, / ни души в нем./ Хаты, хаты. / Где вы тут, ребяты?/ Молчат хлопцы, / спит звезда в колодце, / а ударит ветер – прохрипит как петел, / и на тыщу лет / ни эха в ответ» [8, с.258]. Примечательно, что уже в конце 1980-х годов Чухонцев, предрекая страшный конец эпохи «безвременья», обращался к мотиву разрушенного дома, антидома. Старение и разрушение дома – это знаки «эпохи упадка», в которую дом-корабль «вплыл, кособокий дредноут, пока не увяз / в переходном ландшафте, где кадки, сирень и крапива». Тогда же впервые возник образ «обезглавленного петуха» на фоне старого снесенного дома, символизирующий разрушение памяти, духовный тупик, в котором оказалась человеческая цивилизация, чьей судьбой отныне распоряжается океан: «Это как бы помимо меня своей жизнью живет./ Это в небо слепое летит обезглавленный петел,/ с черной плахи сорвавшись, и бешено крыльями бьет,/ и дощатые крылья сортиров срываются с петель» [8, с.235].
Семантика смерти актуализируется уже в самом заглавии книги. «Фифиа» (fifia) в языке суахили имеет прямое значение («исчезать, рассеиваться; улетучиваться, иссякать»), а также переносное: «слабеть, чахнуть; приходить в упадок; деградировать; блекнуть, тускнеть, увядать» [4, с.112]. Каждое из значений может быть реализовано в целостном контексте книги, однако обобщающим для всего образно-тематического комплекса будет лексема «исчезновения», которая реализуется в развитии трёх ключевых тематических групп:
утрата Слова / звука и смысла бытия;
потеря разума / тема безумия;
исчезновение пространства.
Поэт реконструирует модель экзистенциального пространства и пытается зафиксировать момент перехода внешнего квазипространства, исчезающего в бесконечной череде фантасмагорий, в пространство сознания – пространство памяти и языка. «Всё здесь смешалось, греки и скифы, восток и запад – дуга / меркнет по горизонту и скоро море сольётся с сушей, / ночь развернёт проекцию мира, ближние берега / в дальние вдвинутся, размыкая время…» [8, с.273]. В стихах Чухонцева как бы реконструируется процесс обратного течения времени – к доречевому состоянию воплощенного Хаоса, в которое погружена современная действительность. Недаром у Чухонцева появляется мотив «ночного языка», который можно трактовать как возвращение к добытийному хаосу мрака и безмолвия. Человеческая речь напоминает дикий вой, хрип, ор: «Я хочу, я пытаюсь сказать, но / вырывается из горла хрип...» [8, с.286]. Сквозным становится мотив невозможности речи в этих «варварских ойкуменах мира», утративших связь с Абсолютом, - в мире, оставшемся без Бога:
Господи, дай совет,
как без Тебя жить:
песню без слов сложить
или затворить уста,
имя всему: тщета? [7]
Для героя Чухонцева путь преодоления Смерти и Хаоса становится путем к обретению Логоса: от варварской речи в мире нежити он приходит к Слову-Молитве. Герой Чухонцева не слышит ничего, кроме птичьего пения, и забывает все «мирские» слова, кроме молитвы: «Ничего, опричь молитвы, и не помню, окромя: / Мати Божия, Заступнице в скорбех, помилуй мя» [8, с.305]. Пространство Логоса осмыслено у Чухонцева как метафизическое пространство Духа – за границей и жизни и смерти:
И то не ужас — нет названия
на человеческом, а Божие —
где знать? — еще не умирание,
но и не жизнь, а нечто большее... [7]
Важно подчеркнуть, что пространство языка осмыслено поэтом не просто как знаковая реальность текста, но именно как сакральная реальность Логоса, которая связывает человека с инобытием Духа. Такой подход к феномену Танатоса весьма показателен в свете общих дискуссий современных культурологов и философов о кризисе культуры сквозь призму танатологической идеи. Прежде всего отмечается разрыв связи человеческого бытия со сферой трансцендентной реальности: «Из жизни стали исчезать священная норма, священный текст, священный символ, сокровенные сферы – все то, что связывало бытие человека с трансцендентной реальностью» [3, с. 129]. Символическим воплощением пространства Логоса становится у Чухонцева образ незыблемого Храма. В стихотворении об Ионе-пророке из книги «Фифиа» путь к Храму лежит через духовное перерождение – это путь умирания-возрождения. Иона-пророк, «заключенный во чрево кита», пытается молитвой «обороть строптивость ума», преодолеть «темноту-тесноту» обступающего хаоса, собственного безверия и отчаяния. Кит рассекает воды времени, воды языка, в глубину которых устремляется лирическое Я поэта. Путь к храму, к сакральному центру, – это путь «от мирского к сакральному, от эфемерного и иллюзорного к реальности и вечности, от смерти к жизни, от человеческого к Божественному» [9, 32-33]. Итогом пути в книге «Фифиа» становится образ «храма златоглавого» в «белом городе» на «белой горе», однако, примечательно, что в стихотворении изображена лирическая ситуация, в которой герой не достигает цели своего метафизического пути – цель лишь обозначена, а герой пребывает в духовном поиске, в движении к храму, о чем свидетельствует форма будущего времени глагола: «Я пойду туда, неслух, повиниться,/ перед храмом в пыль-песок повалиться.../ не суди меня, Господь, судом строгим,/ а суди, Господь, судом милосердным, / как разбойника прости и помилуй…» [8, с. 313].
Символично, что книга «Фифиа» заканчивается образом Дома-Храма, а открывается образом Дома-Сада. Учитывая циклическую композицию книги, а также актуализируемую на протяжении всего сюжета семантику «вечного возвращения», эти топосы обретают особую значимость и между ними устанавливается определенная смысловая корреляция. Образ Дома-Храма в финале обращает читателя к началу книги. Таким образом, даже на сюжетно-композиционном уровне реализуется идея преодоления смерти. Чухонцев создает предметную в своей бытовой конкретике картину посмертного пира как вечного торжества жизни:
Как странно, однако, из давности лет
увидеть: мы живы, а нас уже нет.
Мы рядом, мы живы, и я под тутой
еще и не старый, еще молодой. [8, с. 276]
Примечательно, что поэт, обозначая пространственные характеристики («под тутовым деревом, в горном саду»), избегает временных примет («в каком-то семействе, в каком-то году»). Хронотоп произведения структурирован в соответствии с космогонической символикой мифопоэтической модели пространства, которая противопоставлена мотиву умирания-исчезновения, реализованной в исторической модели пространства. Пространство, локализованное в топосе райского сада, расширяется до бесконечности за счет причастности к вертикальной структуре времени, актуализированной сравнением время-дерево.
Таким образом, в зрелой поэзии Чухонцева танатологическая идея обретает устойчивые пространственные характеристики, вписанные в структуру мифопоэтического космоса, и актуализируется прежде всего в мотиве исчезновения – пространства, смысла, Слова. На пути к Дому Языка, к Храму пребывает герой зрелой лирики Чухонцева, проходящий «путем Лазаря», изживающий молитвой бездны хаоса, заново воссоздавая утраченный Космос.
Литература:
Исупов К.Г Русская танатология смерти// Вопросы философии. -1994. - №3. – С. 106-115.
Величко С.А. Трансформация роли танатоса в современной европейской культуре// Ученые записки Таврического национального университета им. В.И. Вернадского. Серия «Философия. Культурология. Политология. Социология». Том 23 (62). 2010. №1. С. 93-100.
Дудник С. И. Кризис культуры в контексте современных дискуссий и оценок / С.И. Дудник. – СПб. : Санкт-Петербургское филос. об-во, 2001. – С. 128-136.
Суахили-русский словарь: ок. 30 000 слов / Н. В. Громова, В. Г. Макаренко, Е. Н. Мячина, Н. Г. Фёдорова; под ред. Е. Н. Мячиной. – М.: Русский язык, 1987.
Чухонцев О. Спорить о стихах: беседа с поэтом О. Чухонцевым / записал И. Шайтанов // Арион. – 2004. – №4. – С. 61 – 75.
Чухонцев О. Осьмерицы // Арион. - 2010. - №3. http://arion.ru/.
Чухонцев О. Голоса // Арион. – 2008. – №2 http://arion.ru/.
Чухонцев О. Из сих пределов. – М.: ОГИ, 2005.
Элиаде М. Миф о вечном возвращении. Архетипы и повторяемость; пер. с фр. Е. Морозовой, Е. Мурашкинцевой. – СПб: Алетея, 1998.